ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИЙ ОПТИМИЗМ

admin Рубрика: Оптимизм
Комментарии к записи ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИЙ ОПТИМИЗМ отключены
.

В наши дни гносеологический оптимизм стал условием и фактором ускорения научного и технического прогресса. Такую роль сейчас играет динамический гносеологический оптимизм — идея бесконечного, не наталкивающегося ни на какие абсолютные границы, познания, преобразования, уточнения и конкретизации достоверных представлений о мире. Преобразования самых фундаментальных представлений.


Уже классическая наука и классическая философия дали очень глубокое и яркое обоснование гносеологического оптимизма. Гегелю принадлежат решающие теоретические аргументы против агностицизма, а наука XVIII–XIX вв. практически применяла гносеологические принципы, исключающие агностический пессимизм. К концу XIX в. существовала диалектическая философия науки, обобщавшая уже не только ее результаты, но и ее динамику, ее движение, ее преобразование. Но преобразование фундаментальных принципов науки было в классические времена лишь спорадическим, оно редко повторялось на глазах одного поколения, и выводы о бесконечном и ничем не ограниченном развитии науки могли быть сделаны только на очень высоком уровне абстракции.
Неклассическая наука развивается по-иному. В ней пересмотр фундаментальных принципов становится не только постоянным фоном, но условием и составной частью непрерывного прогресса представлений о мире и преобразования всей цивилизации на основе этих новых представлений.
В неклассической науке каждый крупный конкретных шаг фундаментальных исследований демонстрирует неограниченность научного прогресса, отсутствие границ познания. Их отсутствие перестало быть отдаленной от актуального содержания и темпа научного прогресса абстрактной проблемой. Бесконечность прогресса стала истинной бесконечностью в понимании Гегеля, отражающейся в каждом конечном звене. Она приобрела локальный смысл. Речь идет не о том, окончится ли через миллиарды лет научный прогресс, а о другом: существуют ли в науке принципиально неразрешимые или же окончательно разрешенные проблемы, связанные с ее современным развитием, с ее актуальными тенденциями, с ее локальными шагами, с локальными эпизодами. Здесь, может быть, уместна аналогия с локальной демонстрацией неограниченности и бесконечности мирового пространства. В свое время проблема бесконечности и конечности мира не допускала решения на основе локальных констатаций, относящихся к данной точке пространства. Однако Риман в 1854 г. заметил, что вопрос может быть решен в локальном разрезе: если окружающее нас пространство обладает положительной кривизной — оно конечно; если пространство обладает нулевой или отрицательной кривизной — оно бесконечно. Эта аналогия не претендует на что-либо большее, чем простое пояснение современной ситуации, когда стиль науки, постоянное и по существу непрерывное изменение ее идеалов делает презумпцию бесконечного прогресса и гносеологический оптимизм прямым выводом из самого развития науки и часто условием и стимулом такого развития. Неклассическая наука не создала и не открыла гносеологический оптимизм, но она сделала его явным и очевидным. Более того, неклассическая наука сделала гносеологический оптимизм компонентой научно-технического, экономического и социального оптимизма.
Остановимся на сравнительно частной и узкой форме гносеологического пессимизма, той форме, которую он получил в 1872 году в речи Дюбуа-Раймона о границах познания. В этой речи Дюбуа-Раймон выдвинул свое пресловутое заклятие: «Ignorabis!» — не знаем и, далее, «Ignorabimus!» — никогда не узнаем. Не узнаем природы вещей — rerum natura. Какова природа атома? Какова, спрашивает Дюбуа-Раймон, природа ощущения? И на эти вопросы следует ответ: не знаем и не узнаем.
Эта концепция вытекает из определенного представления о природе познания. Для Дюбуа-Раймона прогресс науки состоит в обнаружении механической основы явлений — положений, скоростей и ускорений тел, т. е. их поведения, и сил, которые в свою очередь сами определяются положениями и скоростями тел. Дело, таким образом, ограничивается двумя задачами, о которых Ньютон говорил в «Математических началах натуральной философии», — определением положения тел по силам и определением сил по положению тел. К этим задачам последующее развитие науки прибавило определение сил по скорости, силы оказались зависящими от движения тел. Такое определение приводит к механической картине мира, где нет ничего, кроме движущихся тел и их взаимодействий — сил. Но движения и взаимодействия частиц не могут объяснить, что такое частица.
Классическая наука и классическая философия (поскольку она обобщала динамику науки) выходили из этого пессимистического тупика. Уже в XIX в. смысл познания не сводили к обнаружению движений и взаимодействий тел как предельному объяснению rerum па-tura. Неклассическая наука пошла дальше. Она не только пересмотрела, ограничила и в общем случае отринула представление о познании как о сведении процессов природы к поведению простых элементов. Она приписала этим элементам бесконечно сложную природу. Частица обладает противоречивой корпускулярно-волновой природой. Эта исходная констатация квантовой механики — только начало последующего перехода к все более сложному представлению о мире. Для неклассической науки крайне характерны современные попытки составить элементарные частицы из частиц значительно большей массы или представить само бытие частиц как результат их взаимодействия. Какой бы ни была судьба конкретных гипотез, общая тенденция неклассической физики состоит в представлении о частице как о бесконечно сложном отображении бесконечно сложного мира.
Такая тенденция радикально выходит за пределы картины мира, в которой бытие частицы сводится к ее поведению. Можно показать, что именно в подобном сведении состоит коллизия классической науки, абсолютизация которой и привела Дюбуа-Раймона к «Ignorabimus».
Ход мысли Дюбуа-Раймона таков. Он рассматривает идеал механического объяснения мира — лапласовский высший разум, который знает положение и скорости всех частиц Вселенной и может предсказать все ее будущее вплоть до дня, когда на Айя-Софии будет водружен крест. Но приблизит ли это науку, спрашивает Дюбуа-Раймон, к ответу на вопрос: «Что такое частица?»
Это очень старое затруднение классического механического представления о мире. Декарт, который выразил это представление в весьма законченной форме, тем самым приблизился к его границам. Он выделил тело из окружающей среды, приписав ему только поведение, только движение: оно-то и определяет бытие тела, индивидуализирует его, отличает от окружающего пространства. Но что же движется, что является субъектом движения или, рассматривая проблему в атомистическом аспекте, что же такое атом? Подобные вопросы и Декарт, и Ньютон, и вся классическая наука переносили за пределы естествознания, из физики в метафизику. Только Спиноза декларировал отсутствие другой реальности, кроме протяженной, другого мира, кроме физического мира, в принципе подлежащего научному объяснению. Но наука в собственном смысле, наука, связанная с экспериментом и математическим анализом, не рассматривала проблему подлежащего в констатациях: «тело движется», — и, как бы ни приближалась картина мира к лапласовскому идеалу, проблема подлежащего не могла быть решена, ответ на вопросы: «Что такое частица, чем она отличается от занятого ею пространства, каково отличие тела от места?» — не прозвучал в пределах механического представления о мире.
Аналогичным был вопрос о причинах того или иного поведения тела. Классическая теория поля показала, как моняются силы, как они зависят от расположения источников, от их движения, от изменения других сил (электрических от магнитных, и наоборот), но она при этом не приблизилась к ответу на вопрос, что такое сила. Теория эфира не была ответом на этот вопрос, она говорила о движениях эфира, она сводила гравитационные и электрические силы к толчкам эфира, но непосредственный толчок так же мало объяснял субстанцию силы, как и действие на расстояние.
Второе основание для «Ignorabimus!» — невозможность получить определение мысли и даже самого первоначального психического акта — ощущения при сколь угодно детальном знании движения атомов, из которых состоит мозг. Пусть перед нами раскрывается картина молекулярных движений в мозге. Приближаемся ли мы при этом к определению ощущения и мысли в их отличии от движения материи? Этот порог мы не переступаем и, насколько можно судить, не переступим: здесь, как и в случае атомов и сил, любая детализация движения атомов, связанного с психическими актами, не раскрывает субстанциального отличия ощущения от движения. По мнению Дюбуа-Раймона, здесь тоже не только «Ignorabis!», но и «Ignorabimus!»
Большинство критиков Дюбуа-Раймона отрицали границы познания на том основании, что описание поведения атомов — это и есть объяснение их природы, а описание поведения атомов мозга представляет собой идеал объяснения физической жизни начиная с ощущения. Это была критика с позиций механицизма. Лангвизер в 1873 г. писал, что всеведущий лапласов разум, «если он может рассчитать каждую мысль как движение атомов, то тем самым он познает ее сущность, ибо сущность вещи — это то, что проявляется в ее действиях».
Утверждение, будто rerum natura, субстанция, сущность вещей сводится к перемещению атомов, не соответствовало теории познания, выросшей из обобщения эволюции науки, ее поступательного движения, ее преобразования. Такое динамическое обобщение науки получило весьма отчетливую форму в «Диалектике природы». Энгельс исходил из наиболее крупных естественнонаучных открытий XIX в. Они показали, что лапласов всеведущий разум не только не мог бы познать бытие атомов в их отличии от пространства. Он не мог бы познать и само движение, потому что оно включает живое противоречие сводимости и несводимости высших форм движения к элементарным перемещениям атомов. Лапласов разум, говорит Дюбуа-Раймон, зная положения и скорости всех частиц Вселенной, не мог бы понять сущность атома и сущность мышления. Но, сведя картину мира к перемещению атомов, он не мог бы объяснить и ряд закономерностей мира, которые, очевидным образом, не находятся за пределами познания. Лапласов разум не мог бы, зная положения и скорости атомов, понять социальные, политические, военные причины событий, включающих замену полумесяца на Айя-Софии крестом, если бы он решил все дифференциальные уравнения, которым подчинены движения частиц, из которых состояли полумесяц, крест и организмы людей, производящих замену. Но этого мало. Лапласовский разум со своей механикой атомов не мог бы понять сущность энтропии, сущность необратимых процессов термодинамики, природу того простого факта, что тепло не переходит от холодного тела к теплому. Энтропии нет в механике атома. Она появляется лишь в статистических ансамблях молекул и демонстрирует несводимостъ более сложных форм движения, в данном случае теплоты, к более простой — механике атома. Диалектика как теория познания меняет само определение познания. Оно не имеет границ, не потому, что способно охватить в данный момент всю глубину и бесконечную сложность субстанции, сведя ее к движению атомов. Познание безгранично и бесконечно не в смысле актуальной бесконечности, а в ином смысле: оно потенциально бесконечно, и отсутствие абсолютных границ означает именно такую бесконечность. Бесконечное познание — это процесс, раскрывающий неотделимость форм движения от более элементарных форм и, в то же время, их несводимость к более элементарным. «Границы познания» оказались в этом смысле границами специфических законов, которые сменяются иными законами, характерными для иных форм движения. Эти частные границы оказались переходами от сравнительно простых законов к более сложным, от элементарных процессов ко все более конкретным и противоречивым.
Под элементарными процессами наука XIX в. понимала движение атомов, подчиненное законам Ньютона. Но в начале XX в. наука столкнулась с неожиданной новой границей, также относительной, также оказавшейся переходом, но уже не частной, но общей границей того познания, которое сводило картину мира к перемещению атомов, подчиненному ньютоновой механике. Общая граница обнаружилась в тех фактах, которые противоречили ньютоновой механике, постулату независимости массы от движения и непрерывности поля. В классической науке сложные процессы не сводились к элементарным, но само существование элементарных процессов не подвергалось сомнению. И не подвергались сомнению классические законы этих элементарных процессов. Теперь эти законы оказались приближенными.
Частные границы были основой классификации науки. Общие границы — основа ее периодизации. Окончилась классическая эра в науке, началась новая эра. Дело не только в том, что ньютонова механика — теория элементарных процессов в классической картине мира — оказалась неточной. Само понятие элементарных процессов стало весьма условным. В современной картине мира процессы и объекты, которым приписывают элементарный характер, оказываются, пожалуй, самыми сложными, самыми опосредствованными, требующими для объяснения апелляции к бесконечно сложной структуре мира в целом.
Дж. Чу выразил одну из характерных особенностей неклассической науки, сказав о «кризисе понятия элементарности». Он имел в виду конкретную концепцию — зависимость существования некоторого типа частиц от их взаимодействия, но по существу «кризис элементарности» и отказ от сведения к элементарным, простым процессам и объектам характеризует неклассическую науку в целом, независимо от судьбы конкретных физических концепций.
Сейчас «элементарная» частица представляется, пожалуй, наиболее сложным физическим объектом, а усложнение физических представлений — весьма общей гносеологической характеристикой. Современное представление о познании радикально отличается от концепции завершенного абсолютным «Ignorabimus» или абсолютным постижением мира (но в обоих случаях завершенного) познания. Оно так же отличается от этого предельного образа, как динамика нового времени — от аристотелевой космологии, в которой «естественные движения» тел оканчивались в «естественных местах» этих тел.
Этот динамический оптимизм познания, эта концепция его принципиальной бесконечности, это решающее значение дифференциальных критериев, скорости и ускорения науки, заменивших иллюзию реализованного и завершенного гносеологического идеала, являются, как мы постараемся показать, источником динамического воздействия современной неклассической науки на цивилизацию, основой динамического научно-технического и экономического оптимизма.
Неклассическая наука отрицает не только предельные и окончательные представления, но и раз навсегда данные нормы и методы познания. Неклассическая наука посягнула не только на самые фундаментальные физические принципы. Она посягнула на геометрические и логические принципы. Теория относительности приписала физическую содержательность неэвклидовой геометрии. Квантовая механика сделала логические нормы физически содержательными и, следовательно, мобильными, зависящими от эксперимента. Познание освободилось от всех абсолютных границ. Оно освободилось от онтологических абсолютов — абсолютного пространства, абсолютного времени и элементарных, автономных в своем бытии «кирпичей мироздания». Оно освободилось от гносеологических границ — фикции завершенного знания и абсолютных, претендующих на априорный характер математических и логических норм. Но является ли бесконечное познание оптимистическим прогнозом?
В своей «Истории научной литературы на новых языках» Леонард Ольшки говорит: «Для тех, кто привык смотреть в корень вещей, Галилей раскрыл мировую неразрешимую загадку и бесконечно простирающуюся во времени и пространстве науку, безграничность которой должна была повлечь чувство и осознание человеческого одиночества и беспомощности»[1]. В сложном эмоциональном эффекте научной революции XVII в. (как и в еще более сложном эмоциональном эффекте современной неклассической науки) могла прозвучать и такая пота — ощущение одиночества и беспомощности. Она и прозвучала, например, у Паскаля. Однако итоговый эмоциональный эффект научных преобразований, освобождающих познание от границ и абсолютов, — иной, в значительной мере противоположный — оптимистический.
Эпитет «оптимистический» приобрел в этой книге не эмоциональный, во всяком случае не только эмоциональный, смысл. Он связан с целями науки и означает корреляцию между прогнозом и целью, которую ставит перед собой в данный момент наука. Целям науки будет посвящен другой очерк. Сейчас следует отметить следующее. В классической науке в качестве цели часто выступал идеал завершенного знания. Собственно недостижимость этого идеала, рассматриваемая как абсолютная граница науки, и была обоснованием пессимистического «Ignorabimus», дополнившего локальную констатацию «Ignoramus». Сейчас цель науки опирается на ее дифференциальные критерии. Наука ставит перед собой в качестве цели не достижение окончательной истины, а наиболее быстрое и эффективное движение по направлению к истине. Мы увидим, что эта особенность неклассической науки определяет ее экономический эффект. Но сейчас не будем отходить от проблемы гносеологического оптимизма. Он противостоит и «Ignoramus», и «Ignorabimus». Что касается «Ignoramus», то сейчас констатация нерешенных проблем неотделима от позитивной констатации, от «cognoscimus» — «знаем». Это «cognoscimus» имеет дифференциальный смысл. Речь идет не только о полученной информации, но и о новых теоретических и экспериментальных методах дальнейшего получения информации, ускорения ее получения, о возникновении новых проблем и стимулов научного творчества. Ignoramus сейчас неотделим не только от «cognoscimus», но и от «cognoscemus» — «узнаем».
С современной точки зрения классическая иллюзия завершенного знания кажется пессимистической концепцией. Она является негативной констатацией: дальше объяснение не идет, дальше оно теряет смысл. Здесь мы сталкиваемся с весьма любопытной рокировкой понятий пессимизма и оптимизма.
Состоит она в следующем.
Для догматического объяснения (скажем, в более общей форме, для рассудка науки) источником оптимизма служат достижение окончательного объяснения или надежда на такое достижение. Для динамического объяснения (для разума науки) перспектива окончательного решения, где прекращаются вопросы «почему?», где исчезает вопрошающая, беспокойная линия науки, будет пессимистической перспективой, пессимистическим прогнозом. Напротив, беспокойство, незавершенность, перспектива бесконечной серии новых вопросов — источник оптимизма.
Почему здесь уместны термины «рассудок» и «разум» науки? Традиционное разграничение рассудка и разума приписывает рассудку познание конечного, а разуму — бесконечного. Действительный прогресс науки невозможен без синтеза рассудочных законов, объясняющих данное явление, и разумной презумпции дальнейшего, потенциально бесконечного познания мира. В неклассическую эпоху вопрошающий, «разумный» аккомпанемент «рассудочной», успокаивающей, позитивной мелодии научного прогресса становится очень громким, но он не заглушает позитивной мелодии, а сливается с ней. Сейчас каждый частный ответ является одновременно вопросом, адресованным ко всей цепи научных объяснений. Напомним ответ Эйнштейна на вопрос, поставленный экспериментом Майкельсона. Этот ответ состоял в апелляции к самым общим принципам, к природе пространства и времени, к тому, что казалось исходным, не подлежащим дальнейшему анализу, к тому, что Кант считал априорным. Но эйнштейновская концепция отказала пространству и времени в априорном характере. Она отказала в этом титуле даже геометрическим аксиомам. Эти аксиомы сами опосредствованны, и физическое объяснение геометрии мира уходит вдаль, в бесконечный ряд все новых и новых физических констатаций. В теории относительности бесконечность познания присутствует в каждом конкретном, локальном, конечном звене, в объяснении определенных результатов эксперимента. Мы невольно снова вспоминаем мысль Римана о локальном отображении неограниченности пространства.
Такое отображение и создает в науке непрерывную линию вопросов, обращенных к будущему, неразрешенных коллизий, прогнозов, ожидания, о которой выше уже шла речь и которая особенно отчетливо видна в современной, неклассической науке. По самому своему характеру она теснее связана с эмоциональной компонентой науки, и в частности с оптимизмом в его психологическом аспекте, с некоторым комплексом настроений и чувств.
Оптимизм этот, связанный с вопрошающей и устремленной в бесконечность компонентой научного творчества, отнюдь не прямолинейный и одноцветный, он включает и грусть о разрушаемых классических ценностях, по грусть не трагическую (как у Лоренца, жалевшего, что он не умер до крушения классической физики), а примиренно-лирическую. Он включает и удовлетворение неразрушимостью классических ценностей.
Чтобы конкретнее и яснее показать связь современного оптимизма с динамикой науки, неизбежным преобразованием самых фундаментальных представлений, следует несколько подробней остановиться на судьбе наиболее общих и устойчивых абсолютов классической науки. К ним относится абсолютное пространство, существующее независимо от погруженных в него тел, с неизменными, не подлежащими дальнейшему анализу геометрическими свойствами. К ним, далее, относится абсолютное время, текущее независимо от физических процессов. Затем неизменные, лишенные внутренней структуры «кирпичи мироздания». И, наконец, универсальные, применимые ко всем областям, ко всем рядам явлений законы бытия.
Все эти абсолюты играли роль границ познания. Абсолютное пространство и абсолютное время объясняют ход физических процессов, но сами они ни от чего не зависят, и поэтому на них обрывается безостановочный по своей сути каузальный анализ.
Выведение протяженности из непротяженной субстанции (Лейбниц) или кантианское представление о пространстве и времени как об априорных субъективных формах познания также обрывают цепь собственно физических причин; по существу и здесь перед научным, каузальным, физическим познанием воздвигается метафизическая стена.
Следующий абсолют — «кирпичи мироздания». Классическая атомистика либо приписывала атомам абсолютную однородность, либо, оперируя сложными и качественно различными частицами, видела в однородных, простых, подлинно элементарных атомах идеал научного объяснения. Надежда на достижение такого идеала никогда не оставляла классическую атомистику и была в классические времена оптимистической перспективой, прогнозом абсолютного, завершенного знания.
В непротяженном точечном атоме Бошковича или Вольфа, разумеется, нет внутренней структуры. Но ее нет и в протяженном «окончательном» бескачественном и однородном атоме, на котором заканчивался или стремился закончиться научный, каузальный пространственно-временной анализ. Такой анализ, переходя от больших звеньев иерархии дискретных частей вещества к меньшим, ссылался при объяснении свойств системы на ее внутреннюю структуру, на существование меньших систем; качественные свойства частицы объясняли расположением и движением субчастиц. Последним звеном иерархии могла быть бескачественная частица, состоящая из однородной субстанции. Тем самым заканчивался и пространственно-временной каузальный анализ.
Концом, границей, исчерпанием такого анализа были и вечные законы бытия. Познание включало в принципе бесконечное число явлений в схемы, подчиненные этим законам, но сами законы оставались независимыми от такого заполнения. А когда их хотели вывести из чего-либо иного, сделать опосредствованными, вторичными по отношению к более общим и фундаментальным принципам, классическая мысль уходила в метафизические области, покидала поле каузального исследования. Каким бы ни было объяснение вечных законов в рамках классической философии, к чему бы ни апеллировали — к соглашению или к провидению, — научный анализ здесь прекращался. В классической науке, когда она противопоставила себя метафизике, вечные законы рассматривались как результат индукции, как вывод из наблюдений; такова, по крайней мере, была позиция Ньютона. Но это и значит, что вопрос «почему?» уже отводится от вечных законов.
Именно однородность и неизменность абсолютного пространства и времени, однородность и неизменность атомов, однородность, универсальность и неизменность печных законов бытия, какими казались ньютоновы аксиомы движения, были опорой «викторианского» статичного оптимизма, спокойной и радостной уверенности в том, что наука если еще не вошла, то вскоре войдет в гавань завершенного в своей основе знания. Это «чувство гавани» так же характерно для викторианского оптимизма, как ощущение выхода из гавани и безбрежности открытого моря науки характерно для современного гносеологического оптимизма.
Термин «викторианский» в отношении оптимизма, пронизанного «чувством гавани», более уместен, чем термин «классический». Классическая наука и зависевшие от ее содержания и стиля особенности культуры и общественной психологии XIX столетия вовсе не были едиными. «Вопрошающая», динамичная, обращенная в будущее традиция — необходимая компонента развития науки — никогда не прерывалась. Но она, если можно здесь воспользоваться столь отдаленной аналогией, не занимала в научном парламенте скамей правительственной партии и скорее находилась в оппозиции, выражаясь в констатации противоречий, антиномий, логической незавершенности настоящего науки. Такие констатации были, в частности, опорой релятивистской критики ньютоновой механики в XIX в. Иногда они назывались «катастрофами» (например, в конце столетия — «ультрафиолетовая катастрофа», из которой физика была выведена идеей квантованного излучения). «Викторианскими» называли распространенные в долгие годы царствования королевы Виктории иллюзии устойчивого благополучия, с которыми так радикально покончил XX век. Викторианский оптимизм в науке опирался не столько на отсутствие, сколько на игнорирование противоречивости и логической незамкнутости классических абсолютов.
Все дело в том, что в классические времена критика этих абсолютов была связана с очень высоким уровнем абстракции. Когда думали о бесконечности Вселенной (такие раздумья, как справедливо заметил Риман, были слабо связаны с основными проблемами экспериментального исследования природы), возникали парадоксы бесконечных сил, действующих на каждое тело в гравитационном поле этой бесконечной Вселенной, или сплошного огненного небосвода, заполненного бесконечным множеством звезд.
Генезис неклассической науки был связан с иной ситуацией: парадоксы вытекали из экспериментов, наука не могла развиваться (а потом уже не могла и находить применение) без констатации парадоксов, без того, что Эйнштейн называл «бегством от парадоксов», т. е. без переноса ореола парадоксальности с экспериментальных результатов на общие аксиомы науки, без пересмотра этих аксиом. Бесконечная изменчивость этих аксиом, фундаментальная бесконечность научного прогресса стала характеристикой каждого крупного локального эпизода в развитии науки — еще раз вспомним аналогию с римановой проблемой бесконечности и конечности пространства, которая решается локальными определениями и локальными экспериментами.
Какова же судьба классических абсолютов в современной науке?
Для абсолютного пространства и абсолютного времени наиболее драматическим моментом было отождествление кривизны пространства-времени с гравитационным полем — появление общей теории относительности. Геометрические свойства пространства, аксиомы геометрии мира уже не дают повода для присвоения им априорного или конвенционального характера. Они приобретают физический смысл, становятся эмпирически постижимыми, подлежащими экспериментальной проверке — «внешнему оправданию».
Абсолютная элементарность «кирпичей мироздания» также стала проблематичной и условной. Сейчас она фигурирует в физике как псевдоним перехода к более высокому рангу сложности. Элементарные частицы современной физики обладают волновыми и в то же время корпускулярными свойствами, отсюда вытекает ряд крайне парадоксальных с классической точки зрения коллизий, и прежде всего зависящая от условий, от макромира, от выбора макроскопического прибора неопределенность либо положения, либо импульса частицы. Сложность частицы не сводится к классической сложности — наличию внутренней структуры, наличию субчастиц; напротив, ее сложность отражает сложность мироздания, и ее структура — это структура внешних взаимодействий, переплетающихся с уже вовсе парадоксальным взаимодействием частицы с самой собой. Выше уже упоминались характерные для современной физики концепции, объясняющие бытие частицы ее взаимодействием с другими частицами Вселенной. Элементарная частица — это не заключительное звено каузального анализа, а переход к более сложному анализу, оперирующему парадоксальными констатациями и превращающему их в естественные выводы из парадоксальных общих представлений о мире. Так реализовалась высказанная Лениным в начале столетия мысль о неисчерпаемости электрона1. Реализовалась и высказанная им тогда же мысль о переходе от электромагнитной картины мира к бесконечно более сложной картине[2].
Неклассическая наука ограничила и релятивировала еще один повод для викторианского «чувства гавани» — идею неизменных и вечных законов. Это чувство питала мысль об однотипности мира, о тождественности законов, управляющих микромиром и макромиром. Бесконечность Вселенной, испугавшая когда-то Кеплера (он писал о таком страхе Галилею) и Паскаля (об этом речь впереди), становится не столь устрашающей, когда человек узнает, что в бесконечных просторах и ультрамикроскопических областях сохраняются все те же привычные законы и формы бытия.
Существует и всегда существовало представление о бесконечной делимости вещества и бесконечном переходе ко все большим по масштабам структурам. Но эта бесконечная иерархия состоит из однотипных структур. «Быть может, эти электроны, — писал Брюсов, — миры, где пять материков…» С другой стороны, наша Галактика, может быть, лежит под микроскопом исследователя, принадлежащего мегамиру, и он наблюдает нас с помощью этого микроскопа величиной в миллиарды миллиардов световых лет. Такая довольно скучная картина выражает мысль об однотипных законах бытия. Существование подобных законов — естественная граница познания. В неклассической науке их нет. Здесь фигурируют специфические законы макро- и микромира. Об их специфичности стало известно уже в XIX в. Законы термодинамики — макроскопические законы, они не действуют в микромире, а механика молекул игнорируется, когда речь идет о макроскопических потоках тепла. Но в неклассической науке все это сложнее: переходы к макроскопическим законам основаны не на простом статистическом игнорировании, а на весьма парадоксальных констатациях. Фундаментальная проблема нашего времени — это проблема связи специфических законов ультрамикроскопиче-ского мира (быть может, это законы аннигиляции и порождения элементарных частиц), законов макромира и законов мегамира (иллюстрацией специфичности последних может служить, например, механизм гравитационного коллапса).
Существует еще одна форма ограничения познания, гносеологического пессимизма. Она не скрывается под статически оптимистической иллюзией законченного знания. Речь идет о грани между субъективными ощущениями и объективным миром. Переходит ли познание через эту грань, достигает ли оно объективной истины? Здесь постулируется не закончившееся, исчерпывающее знание субстанции, а даже не начавшееся достоверное знание. Это самый фундаментальный, самый мучительный для человеческой мысли и труднее всего преодолимый агностицизм. Он направлен против основной презумпции познания — против достоверного бытия познаваемого мира. Это то, что мучило Декарта, пока ульмское озарение в 1619 г. не раскрыло ему путь к достоверному, как ему показалось, знанию. Что может нам гарантировать достоверность сенсуальных впечатлений, достоверность того, что приходит в сознание через органы чувств? Не сновидение ли это? Существует ли то, что мы видим и осязаем? Быть может, представления об объективных причинах наших ощущений иллюзорны?
Редко можно встретить человека, который действительно сомневается в существовании внешнего мира. Солипсизм — это лишь крайняя (впрочем, единственно последовательная) форма агностицизма. Обычно сомнению подвергается не существование внешнего мира, а возможность достоверного доказательства такого существования. Декарт находил подобное доказательство, покинув, как ему казалось, почву сенсуализма, взяв в качестве критерия достоверности само сомнение, само мышление («Соgito, ergo sum») и приступив к поискам во внешнем мире того, что равно по ясности этому «cogito». Этим оказалась чистая протяженность, и Декарт, освободив тела от других предикатов, кроме протяженности, нарисовал картину мира, которую он признал достоверной.
И все же познание ищет достоверности сенсуальных впечатлений и без этого не может гарантировать достоверность своих выводов. И здесь перед человеческой мыслью вырастает тень более общего и грозного Ignorabimus, чем та, которая угрожала ей в речи Дюбуа-Раймона.
Но и эта тень — лишь призрак. В истории философии, науки и техники содержатся решающие аргументы в пользу достоверности объективного бытия. Именно в истории, в выводах, к которым приводит картина генезиса и преобразования представлений о мире и методах изменения мира.
Агностицизм, отнесенный к бытию внешнего мира, связан с представлением о познании как о ряде самопроизвольно возникающих образов и констатаций. Сознание здесь играет пассивную роль. Именно поэтому оно не может проникнуть за непроницаемую оболочку ощущений и не может ничего сказать о том, существует ли что-либо за этой оболочкой. Но на самом деле все происходит иначе. Сознание обладает активной функцией, оно приходит на основе впечатлений к выводам, которые не заключались в этих впечатлениях. Далее сознание объективируется, человек воздействует на природу и проверяет свои выводы, лишенные непосредственных эмпирических корней. Он это делает в эксперименте или в промышленности. Совпадение наблюдаемых явлений с вытекающими из теории расчетами придает этим явлениям достоверный характер. Человек сам включается в причинную цепь и не может сомневаться в подчинении явлений неким причинам. Он раскрывает эти причины: ведь наблюдаемый результат был предопределеЬ реализованной в эксперименте или в промышленности компоновкой материальных процессов.
Этот гносеологический эффект науки более отчетливо демонстрируется при несовпадении экспериментальных результатов с теми, которые вытекали из теории, т. е. в случае парадоксальных результатов, столь характерных для генезиса и развития неклассической науки. Такая ситуация разбивает и гносеологический эмпиризм (вместе с вытекающим из него сенсуальным агностицизмом), и гносеологию априоризма. Парадоксальный результат отнюдь не придуман нами. Он нарушает то, что придумано. Но и не навязан нам эмпирически, потому что генезис и развитие неклассической теории состоит в конструировании новых представлений, обладающих «внутренним совершенством» и логической стройностью, связью с очень широким кругом наблюдений, с ratio мира в целом, и вместе с тем обладающих «внешним оправданием», позволяющим однозначно вывести наблюдаемые парадоксальные разультаты, теряющие при этом свою парадоксальность.
Ни эмпиризм, ни априоризм не могут избежать гносеологического пессимизма, гносеологического тупика. Доказательство реальности, того, к чему приходит наука, состоит в однозначной связи наблюдаемых явлений с ratio мира. Такая связь не может быть результатом обмана чувств и не может быть субъективной конструкцией самого разума.
Поэтому неклассическая наука с ее парадоксальными экспериментальными результатами, быстро, на глазах поколения, обретающими «внутреннее совершенство» в новой теории, делает то же, что и классическая наука, но делает это так стремительно, что ее результатом становится не только убеждение в достоверности бытия, но и оптимистическое ощущение непрерывного «покидания гавани». Такой психологический тонус характерен для резких и решительных поворотов науки, когда наука действительно покидает гавань. Для неклассической науки подобные повороты — содержание ее будней, ее постоянного и непрерывного развития, все время меняющего фундаментальные принципы или подготавливающего их изменение.

« »

Comments are closed.